Признання Костомарова в «III отд[елении]», 7 мая, дані ним «в отмену прежних по тому случаю, что прежние составлял он под влиянием расстройства ума»
Вопросы, предложенные г. адъюнкт-профессору Костомарову, и ответы его 7 мая 1847 года.
1) Объясните, когда началось Славянское Общество, когда и кем принято символом кольцо и образа, и в чем состоял устав общества?
В конце 1845 года, занимаясь в Киеве славянскими языками и историею славянских народов, я познакомился с двумя молодыми людьми, Белозерским и Гулаком, которые оба, одаренные прекрасными дарованиями, имели отличное образование и хорошия сведения в славянских языках и истории. Так как я всегда старался распространять любовь к занятиям наукою о славянстве, то сблизился с ними: мы занимались весьма прилежно, хотя не вместе, но виделись и передавали друг другу свои замечания.
В это время, когда я просиживал дни и ночи над книгами и писал между прочим сочинение о Кирилле и Мефодие, я был увлечен почитанием святых просветителей Славян, изобретателей азбуки и переводчиков св. писания, и сожалея, что память их мало у нас чтима, так что нет нигде ни ликов их, ни храмов во имя их, несмотря на важные благодеяния, оставленные ими и нашей церкви и нашему образована, я сделал себе кольцо с именами их, подражая киевскому обычаю носить кольца в честь святых.
Увидя это, Гулак себе сделал кольцо, и Белозерскому это понравилось, но он не носил. После пасхи 1846 года Белозерский и Гулак (вообще расположенный к ученым товариществам по дерптскому духу) начали называть обществом такой круг знакомыхь, занимающихся славянскою наукою, на что я не соглашался, представляя, что круг наш не должно называть этим словом, которое противозаконно, а с своей стороны говорил, что весьма было бы хорошо, ежели б в Киеве, с дозволения правительства, основано было ученое общество любителей славянской науки, которое всего приличнее могло быть названо именем Кирилла и Мефодия, как университет назван именем св. Владимира, просветителя России.
Так продолжалось до конца мая. Тогда Белозерский уехал в Полтаву, а я перешел на другую квартиру, занялся другим кругом знакомства, потом уехал в Одессу, и так воображаемое общество само собою исчезло. Я называю его только воображаемым, ибо я не соглашался именовать его обществом, и кольца своего символом оного не считал, а Белозерский кольца вовсе и не имел. Устава у нас не было никакого; Белозерский говорил о каком-то уставе иллирийском, который он гораздо ранее еще откудова-то переписал или переделал: но этот устав не служил ни правилом, ни основанием. Впоследствии, воротившись, я не видался с Гулаком и даже с ним раззнакомился, но осенью Писарев прикомандировал его ко мне, для издания летописи малороссийской; тогда Гулак бывал у меня, но редко и неохотно, без прежней откровенности, и об обществе ни слова не говорил.
2) В чем состояла цель славянистов, каким путем они впали в заблуждение и какими средствами намерены были действовать?
С идеею об обществе Гулак и Белозерский соединяли чисто ученое направление и не показывали желания действовать сколько-нибудь для потрясения или нарушения существующего порядка, напротив с жаром говорили о присоединении Славян к русскому государству, о будущем величии России, о распространении православия или, по крайней мере, кирилловского богослужения между иноверными Славянами, и самые разговоры касались более западных славян; однако впадали и в мечтания следующего рода:
Многие из западных славянофилов изображают в пленительном виде славянскую предысторическую, патриархальную общинность, которая, по их мнению, составляет сокровище, каким Славяне могут гордиться и славою такого первобытного состояния, когда они были образованнее соседей своих, заменить ту отсталость от прочих европейских племен, в каковой их упрекают.
Немецкие ученые, унижая племя славянское, раздражают Славянофилов; от этого последние дошли до другой мечты, что племя славянское впереди покажет что-то новое, чудесное, невиданное в человечестве во всех отношениях общественной и умственной жизни, и пророчат Славянам великую будущность, вытекающую из развития их первобытных патриархальных начал, с которыми они появляются в доисторическом мраке.
От этих двух идей: уверенности в первобытном блаженстве и древней образованности славян, и надежде (sic) на будущее возрождение Славян, порождается множество систем, кружащих в разных оттенках под пером и в устах западных и наших славянофилов.
Такая идея будущности Славян невольно вскользает в голову, разгоряченную сильным занятием, а потому Гулак и Белозерский мечтали о том, что чрез несколько веков Славяне образуют такое государственное тело в котором будет некий новый, еще не существовавший в истории человечества государственный и гражданский порядок, основанный на религии Иисуса Христа и на чистейших началах доисторической славянщины, долженствующей воскреснуть в обновленном виде.
Они не сознавали ясно, что будет это новое славянское здание, а вообще говорили, что нет возможности никакому пытливому уму и воображению представить себе ясно, какова будет будущность славянская, ибо Славяне суть предизбраны провидением для величайших целей, и достижение ими своего назначения будет таким же переворотом в человечестве, как переселение народов и конец древнего мира.
Труды же славянофилов должны выражать собою надежду только будущего блаженства, впрочем без малейшего противоречия существующим властям и настоящему порядку. Новое государство откладывалось на тысячелетия, а достижение к оному предполагалось не политическими переворотами, а мирным, не насилованным ходом развития умственного, путеводимого верою, в чем также полагалось отличие и преимущественно Славян пред другими народами. Bcе эти мечтания относились преимущественно к западным Славянам, от которых оне зашли к нам, особенно от Иллирийцев.
И так, вообще, надежды и планы нашего воображаемого общества выражалис в четырех предположениях:
1. Вера в великую будущность славян, которую, однако, никто себе определительно не представлял.
2. Надежда на присоединение Славян к российскому государству.
3. Распространение православного исповедания, или, по крайней мере, кирилловского богослужения между всеми Славянами.
4. Распространение знания истории и языков славянских между Славянами. Душе обоих моих знакомцев предоставляется открыть, в какой степени занимали их эти идеи.
3) В чем состояло ваше участие в Славянском Обществе?
Я с своей стороны хотя на общество не соглашался, однако, занимаясь, почти до болезни, мраком первобытной славянщины, также впадал в ученые мечтания о будущей судьбе и возрождении Славян по первобытным началам.
Эти мечтания у меня шли параллельно с углублением в древность и никогда не делались положительным убеждением, так что, когда я вступил в круг ясной истории, то убедился ученым образом, что, с одной стороны, доисторическая славянская патриархальность есть не более, как несформировавшееся общество полудикого племени, и не составляет особенности Славян, а обща всем младенчествующим народам; а с другой, что будущее возрождение может только выразиться в стройной монархии.
Тогда я принял за исходный пункт ту идею, что панславизм должен вести Славян к соединению с Россиею, как единственною державою славянскою, сохранившею свою самобытность, а чтоб не раздражать других Славян, которые дорожат своею народностью, я предполагал, что надобно пустить в ход ту идею, что все народы славянские, находящиеся теперь под чуждою властию, образуют федеративную монархию под властию русского государя, не относя туда собственной российской империи.
Зная же по опыту и наблюдению, как легко входят в головы мечтательные панславистическия идеи (вредные, замечу, тем более, что поляки стали принимать панславизм за средство для своих целей и представлять Польшу светом славянства, а славянство светом человечества), я предполагал написать два сочинения с целию предотвращены молодых людей от впадения в такие идеи:
1. Составить повесть, в которой осмеять мечтательное славянофильство с его идеями возрождения по собственным началам, и с этой целию набросал повесть Панич Наталич, где представил молодого чоловека, помешавшагося на панславизме от уединены и сильного занятия пустыми мечтами.
2. Составить сочинение о панславизме, которое я хотел разделить на две части, и в первой показать, что патриархальная славянская блаженная демократия есть мечта, равно как и древняя образованность, и что таким образом нет тех светлых начал, каких ищут славянофилы; а во второй показать, что будущее возрождение Славян не может совершиться ни по первобытным началам, каких нет, ни по западным либеральнымь, чуждым и гибельным для нашего племени; что истинных начал славянских должно искать в ясной истории Русского народа, единственного сохранившого свою самобытность; и поэтому, если только благими видами провидения оправдается надежда славянофилов на возрождение, то оно может совершиться по началам русским, существующим и существовавшим, а не по небывалым началам доисторической славянщины, что наконец, все славянофилы, если хотят узнать коренные элементы и, так сказать, зссенцию жизни славянской, должны обратиться к изучению России, а Славяне западные во всевозможнейшем сближении с Россиею искать желаемого обновления по началам истинно славянским.
С полною откровенностию излагая здесь ход моих славянских занятой, сознаю, что все панславистическия мечтания, идеи, предположения были у меня незаметным для меня самого следствием сильного занятия наукою о славянстве, изучение оной я не предполагал противным благонамеренным видам правительства, которое всегда благосклонным вниманием ободряло и ученых наших славянофилов и путешественников в славянския земли; от этого я с жаром и принялся за изучение славянщины.
Если же, увлекаясь наукою, я заходил в мечтание о таких предметах, о которых мне мечтать не следовало, то это делалось невольно; ибо и у наших, и у западных славянофилов встречал я подобные идеи, возгласы, надежды; и я тем же увлекался, но не выходил из чисто ученой сферы, не умалял Славянством моим ни на волос любви моей к Государю моему, не распространял ничего, что бы могло в ком-нибудь потрясти верность и долг, а в последнее время, занимаясь по долгу службы русскою историею, совсем отстал от панславизма во всех отношениях и углубился в изучение древностей русских, положив ceбе правилом, что ученый не должен строить утопий и даже с благою целию пускаться в предположения, которые дело правительства, а не науки.
4) Кто еще, кроме Гулака и Белозерского, участвовали в Славянском обществе, и поясните, что означають сомнителные виражения в переписке их с вами?
Студент Навроцкий, живя с Гулаком на его иждивении, только физически, так сказать, входил в этот круг трех славянофилов, но ни умственно, ни сердечно принимать в нем участия не мог по совершенной ограниченности своей в науке славянской и по официальным занятиям лекциями профессоров.
Украинофильство есть привязанность весьма малого числа Малороссиян к своей народности, происшедшая от того, что эта народность гаснет, народ простой меняет свой язык на русский, а известно, когда исчезает народность, всегда является в пользу ее агоническое движение. Украинофильство глубоких корней не пустило, ибо книги, по-малороссийски писанные, расходятся плохо и появляются редко, и преследование их скорее возбудит то, что усыпает на веки.
В Киеве прошлый год родилась мысль издавать «Сельское Чтение» для Малороссиян, выбирая статьи от Одоевского и Заблоцкого; просили и меня содействовать этому, на что я сказал, что соглашусь, когда будет соизволение министра народного просвещения и содействие министра государственных имуществ.
Кулеш точно предан Малороссии, за что я с ним спорили до личностей. Он полагает, что Малороссияне, будучи превосходнее нас, Великороссиян, получат преимущественно пред нами доверенность государей, будут занимать почетные места, превзойдут нас в науках, в литературе, одним словом, все, чем будет гордиться Россия, все, что в ней будет честного, справедливого, верного царю и отечеству, все это будет преимущественно от Малороссиян. Кроме этих идей соревнования, я от него не слыхал никаких нєлепых толков о каком-нибудь восстановлении Малороссии или потрясений правительственных властей.
В переписке его выражается спор о народности и литературе. Действительно, некоторые фразы, напр. о трубах, об оружии и т. под. кажутся сомнительны. Но это значит следующее: я разбирал «Повесть об украинском народе», одно в ней хвалил, другое порицал и говорил, что когда мне придется с кафедры говорить об истории Малороссии, то я постараюсь наповал поразить историческими доводами это украинофильство и ложный взгляд на казачество; писал к нему, что предаваться сильно Малороссии не стоит, тем менее стараться поддерживать ее народность; что Бог одни народности избрал для саморазвития, а другие напротив должны исчезать, примыкая к избранными, и что малороссийская относится к неизбранным, доказывал это фактами, именно тем, что Малороссияне, бывши военным народом, нося почти все оружие, не имели столько энергии, чтоб самим собою освободиться от Татар и Поляков и успокоены единственно Россиею; из этого я выводил заключение, что когда провидению угодно было, чтоб малороссийская народность уступила место русской, то и не нужно стараться ее воскрешать, ибо это во всяком случае будет напрасное усилие, и от труб израильских не восстанут ее стены.
В ответ на это раздраженный Кулеш, перефразируя мои слова, пустил в меня послание с трубами, от которых падают стены и твердыни и восстанет Украина. Все это не больше, как обыкновенная привычка выражаться гиперболически, принятая им и вообще Малороссиянами. Сколько Кулеш позволил мне знать себя, я так понимал их и понимаю.
Художник Шевченко знаком со мной мало, был у меня раза три, четыре, не говорил ничего ни благонамеренного, ни злонамеренного, обращался со мною осторожно и даже никогда не выставлял преимуществ своей малороссийской народности, а рассказывал смешные анекдоты о своих земляках, описывал их обряды и т. под. Направление стихов его, напечатанных еще в 1840 г., уже поэтому не имеет ничего общего с пребыванием его в Киеве, позднейшим и коротким.
Молодые же люди, как Маркович и другие, увлекаются народностию, отчасти по врожденной юноше любви к своему углу, а отчасти по неохоте заняться чем-нибудь дельным. Несмотря на то, что они выражаются гиперболически и с важностию о пустяках, этот пыл легко проходит, когда служебное занятие, семейные дела и т. под. не позволят им более заниматься песнями, загадками и проч., чему не раз я был свидетелем.
Не входя с ними в близкие сношения, не допуская их к домашнему знакомству, я не знаю их внутреннего направления вполне, но по долгу совести и присяги показываю, что в Киеве я ни от кого не слыхал чего-нибудь возмутительного, клонящегося к нелепостям о восстановлении Малороссии и т. под. Бывши причастен славянским мечтаниям, украинским я причастен не был, вооружался против них сильно, что ясно доказывают письма Кулеша; писал историю Малороссии, которая бы очень не понравилась украинофилам, и потому не имею сердечного побуждения щадить такое направление, которого я не разделял и над которым смеялся.
Увлечение Малороссиян происходит еще от того, что нет правильной истории Малороссии, ибо история Бантыша скучна и неудобочтима, а такое глупое издание, как история Маркевича, где всякий гетман представляется гением почти равным Наполеону, сбивает с толку неопытные головы, воображающия ceбе что-то изумительное в казачестве. Главное, что поражает не знающего безмысленного украинофильства, это их преувеличения, с какими они посредственного писателя готовы поставить выше Шекспира и каждую песню считают превосходнее векового произведения искусства. Притом, это остаток идеи народности, которая в образованном кругу перешла уже свою крайность, а в западной Малороссии еще не подчинилась истинной точке зрения.
5) Действительно ли в декабре 1846 г. при вас у Гулака помещик Савич рассуждал о революционных предположениях, говоря, что, в случае восстания, можно воспользоваться киевскою крепостию? Точно ли Гулак, предаваясь революционным идеям, говорил, что в случае необходимости должно пожертвовать царскою фамилиею, и правда ли, что на лекциях в университете вы старались выводить примеры из древней русской истории о народных волнениях и убийстве великих князей?
О толках и разговорах, происходивших будто бы у Гулака, по совести объявляю, что ничего не знаю. Савич, с которым я едва знаком, не говорил ничего относительно России или монархического правления, ни о Малороссии. Разговор же о крепости, преступный и до крайности нелепый, вероятно, есть выдумка, по крайней мере я не был при нем. Савича я не знаю и не могу сказать ничего ни хорошего, ни дурного об его направлении и мнениях относительно правительства и существующего порядка.
Разговор Гулака тоже при мне не происходил, а то, будто я на лекциях приводил примеры об убийстве великих князей, есть клевета и при том невежественная: ибо ни один из наших великих князей в древности не был убит во время революций, а я не столько несведущ в русской истории, чтоб в каком-нибудь отношении взять для сравнения с настоящим временем что-нибудь из удельного хаоса, в котором общественные начала еще не сформировались, в который Россия совсем не то была, что по образованию из него стройной монархии при Иоанне III. Наконец, я еще так нравственно не падал, чтобы осмелился слушать, не только сам принимать участие в разговорах столь гнусных, каковы означены в предложенном мне вопросе.
6) Для чего вы хранили у себя возмутительные сочинения, откуда получили рукопись «Закон Божий», для чего передали ее Гулаку, и не считались ли означенные сочинения средствами для достижения целей общества?
Непозволительные рукописи, как-то: Dziady, Поднестранку или Закон Божий, Сон и другие я приобретал отчасти по врожденной страсти к редкостям, отчасти с целию, что все пригодится для исследований языка и для соображений исторических, но теперь я крайне сожалею и глубоко раскаиваюсь, что держал и переписывал эти мерзости. То только служит мне утешениемь, что видит Бог, как далеко я был от всех гнусных революционных убеждений и отвратительных мыслей, обращения дара Божия – слова на подлое смешное шипение против священных предметов, установленных и благословенных небом.
Закон Божий я списал еще давно, сколько могу припомнить, от Хмельницкого, который служил в кавказском корпусе, случайно квартировал со мною недолго в Харькове и потом уехал, кажется, в Петербург. Несколько лет эта рукопись валялась у меня без употребления, пока несчастный случай не привел меня читать Мицкевича, и я вспомнил об ней, открыл и смотрел на нее, как на исторический памятник близких к нашему времени заблуждений.
Гулак, бывая у меня в доме по случаю перевода летописи, захватил ее у меня, воспользовавшись моею рассеянностию, происшедшею оттого, что я занять был сильно своим сватовством. Таким образом Бог попустил меня за грехи мои в величайшее несчастие быть невольным орудием распространения подлейшей рукописи.
Мне кажется она произведением Поляка, ибо тексты: всяка власть, истина быть слугою толкуются и упоминаются так же точно у Мицкевича, Лелевеля и в записках Даниловича, покойного профессора, тайного недоброжелателя нашего, хотя ученого человека. Притом многие Поляки из Юго-западной Руси, напр. Чайковский, Залесский и другие, кричали о восстановлении и славе Украины так, что порицали своих соотечественников.
Эта рукопись не имела ни малейшего приложения к прежним занятиям славянским и к тому ученому бреду, который происходил в апреле и мае и обоим знакомцам моим была неизвестна. Также «Сон» и прочия стихотворения со славянством никакого не имели отношения и не служили ни правилами, ни возбуждениями.
7) Почему вы избрали текст из Св. Писаны: «и уразумеете истину, и истина свободит вы» для своей печати, и не была ли она печатью общества?
О печати своей я с полною откровенностью объявляю, что она сделана решительно без всякого непозволительного умысла и не служила никаким девизом общества или тайных целей и намерений. Текст заключает общечеловеческую применяемую к тысяче случаям жизни истину, а для меня, как для занимающагося историею, он казался самым приличнейшим.
8) Не имеете ли добавить еще что-либо к своему показанию?
Так с полною откровенностию с совершенным признанием, как только могу вспомнить и сообразить в настоящем моем горе, я представляю все, что знаю и все, что не только было, но и что происходило в душе моей.
Занимаясь прошлый год славянством, я был уверен, что действую и думаю не отступая ни от закона, ни от долга, ни от любви к государю, что и действительно так было; но я заходил в мечтания, без коих наука может обойтиться, заходил невольно, без злоумышления, с горячею любовью к долгу; при том не разносил из кабинета никаких утопических мечтаний, зная, что самое невинное мечтание, переходя в неопытную толпу, может производить дурные последствия; тем не мєнее убежден, что ученые не должны и с ревностнейшими желаниями пользы и славы государю и отечеству заходить далее того, сколько им открыто и указано благоразумным правительством; в противном случае они, вместо добра, по самому незнанию своему, будут только препятствовать тому, чего сами, как верные сыны, желають.
Все это я теперь ясно вижу и сознаюсь, что в этом я, при всей видимой мною законности своих занятий, впадал в прегрешение невольное, как мудро выражается церковь; а еще глубже раскаиваюсь, что держал непозволительные рукописи. Сам Господь указал мне, как я поступил легкомысленно и неосторожно; но я не имел в душе злых помьшлений, а потому, полагаясь на Бога, в руце коего сердце царево, со страхом и благоговением, слезами умиления орошаю священные стопы агустейшего государя отца моего и умоляю его высокую благость об отеческом милосердии.
Адъюнкт-профессор Костомаров.
Примитки
Подається за виданням: Грушевський М.С. Твори у 50-и томах. – Львів: Світ, 2007 р., т. 8, с. 509 – 517.