Другий допит Костомарова, 17 квітня
Дополнительные вопросы, предложенные г. адъюнкт-профессору Костомарову, и ответы его.
1) В первом показаний вашем объяснили вы, что рукопись, называемая «Закон Божий», была у вас неполная, ибо часть от нея оторвана, и что вы не знаете, кто ее пополнил; но в ваших бумагах оказался список этой рукописи на цельных листах, а у Гулака найден еще список той же рукописи, писанный вашею рукою, на малороссийскомь и русском языках, совершенно полный, с возмутительными воз[з]ваниями в конце: «К братьям Украинцам» и «К братьям Великороссиянам и Полякам». Из этого открывается, что вами переписаны были по крайней мере три экземпляра «Закона Божия». С какою целию вы размножили экземпляры этой рукописи и не передали ли еще кому оных, кроме Гулака?
На первый пункт имею честь отвечать, что я и прежде показал, что рукопись была дана Гулаку, который ее завез, и показал, что в том экземпляре, в котором она у меня найдена, она не полная, что и действительно так было. Я показал, что я перевел с польского то, что было на польском, а малороссийское оставил, что явствует из того списка, который дан был Гулаку. А сколько помню, то у меня было два экземпляра оной, именно в одном я выписал малороссийское, а в другом присоединил перевод того, что было на польском. A кроме Гулака я ее никому не давал, что я верно знаю.
2) Таким образом вы размножили экземпляры преступнейшей рукописи; сами сознались, что вами выдумано кольцо с вырезкою имен Св. Кирилла и Мефодия; сверх того имеется в виду показание, что вы были главным представителем Славянского общества умеренной партии, а по временам предавались либерализму и отвергали монархическое правление. При столь важных уликах не изъявите ли полного сознания и в том случае подробно объясните начало, состав, все совершенные и предположенные действия Славянского общества?
На второй пункт имею честь отвечать, что я выдумал кольцо совершенно без всякой цели сделать его девизом, а просто из того же почитания святости, какую оказывают ношением колец Варвары Великомученицы, Макария и т. д., а если кому-либо вздумалось, заимствовав его от меня, сделать его в безумной голове своей девизом какого-то общества, то чем я виноват?
Что я был представителем Славянского общества умеренной партии, и притом главным, то на это я могу отвечать только то, что я любил заниматься славянскою литературою, филологиею, историею, думал о соединении Славян, но никогда не отделял этой мысли от другой святой, задушевной – желания славы и первенства законному отцу – государю и любезному отечеству моему русскому. Монархического правления я никогда не отвергал в своей жизни.
3) В одной из записок, найденных у вас, сказано, что «славянские народы воспрянут от дремоты своей, соединятся, соберутся со всех концов земель своих в Киев, столицу славянского племени, и представители всех племен, воскресших из настоящего унижения, освободятся от чуждых цепей, воссядут на горах (киевских) и загремит вечевой колокол у св. Софии, суд, правда и равенство воцарятся. Вот судьба нашего племени, его будущая история, связанная тесно с Киевом. Верь мне, это будет, будет, будет […] Здесь (в Киеве) поднимется завеса тайны и явится безвестное». Объясните, с какою целию составлена была эта записка и не выражались ли в ней надежды и правила Славянского общества?
На третий пункт имею честь отвечать, что записка, найденная у меня, где говорится о собрании Славян в Киеве, есть отрывок повести: Панич Наталич, в которой представлен молодой человек, увлекающейся фантазиею и впадающий в разные грезы, в том числе и панславистическия. Я смею представить, что в этих словах нет ничего противозаконного, ибо здесь говорится о соединении Славян и об освобождении племен славянских от чуждого ига, т. е. турецкого и венгерского (Словаков). Пиша это, сам, по своим понятиям, я не предполагал непременно в Киеве совершения какого-то возрождения Славян, а представил здесь мечтателя, доведшего идею панславизма до смешного восторжения. Я здесь осмеивал увлечение молодежи, и лучшим доказательством того служит то, что герой моей повести женится и делается отличным и добрым чиновником в таможне, чем хотел я выразить, что бред фантазий с летами проходит, и юноша, остепенясь, делается добрым семьянином и полезным гражданином.
4) В другой записке вы с особенным восторгом говорите о панславизме, как о лучшей идее нашего века, и о стремлении славянского племени к собственному развитию. Какая была цель ваша при составлена этой записки?
На четвертый пункт имею честь отвечать, что ежели я говорил с восторгом о панславизме, как о лучшей идее нашего века, и о стремлении славянского племени к собственному развитию, то такия мысли повторялись тысячу раз и в Журнале Министерства Народного Просвещения, и само правительство наше посылает в славянския земли путешественников и ревнуя о просвещении, поощряет и награждает ученых трудящихся для истории и филологии Славянских народов.
5) Из пяти писем, полученных вами от Кулеша, видно, что хотя вы опровергали чрезмерное понятие его о Малороссии, но с тем вместе разделяли его мнения по другим предметам; например, вы находили, что в его сочинении об Украине, исполненном мыслей о прежней свободе, «историческая истина высказана с такою смелостию, с таким благородным чувством, как еще не бывало на Руси?» Почему вы ободряли [!? одобряли?] такие поступки Кулеша?
На пятый пункт имею честь отвечать, что говоря о сочинении Кулеша, я с одной стороны действительно указывал на некоторые исторические достоинства, находившияся в этой книге, а с другой – это был комплимент. Я вел частый и продолжительный спор с Кулешем и на словах и на письме и желал отвлечь его от исключительной, фанатической преданности Малороссии [с] помощию рассуждений и исторических доводов. Зная его крайнее самолюбие, я не хотел нападать на него сразу и почитал удобнейшим прежде похвалить его, а потом уже опровергать, что и делалось.
6) Что означають слова Кулеша в одном из тех же писем: «христианство не должно охлаждать наше стремление к развитию своих племенных начал, ибо не без причины брошено в землю зерно и пустило уже глубоко корень?»
На шестой пункт имею честь отвечать, что слова Кулеша: Христианство и проч. означают то, что я к нему писал, что истинный христианин не должен пристращаться к каким-нибудь обычаям народным и вообще к мaccе того, что называется народностию, и что ежели малороссийская народность пропадет совершенно, то это еще не потеря для человечества, ибо значить так нужно, и он отвечал, что зерно в землю брошено, т. е. народность, язык, нравы, и потому христианство не мешает им развиваться.
7) Далее Кулеш, рассуждая о каком-то развитии, опровергает, кажется, вашу мысль и говорит, что делать возгласы крайне безрассудно, а должно действовать на народ распространением сочинений и школ, так чтобы это происходило как бы случайно. Объясните, в чем состояли ваши суждения и намерения по означенному предмету?
На седьмой пункт имею честь отвечать, что слова Кулеша о возгласах относятся к тому, что я ему писал, что несмотря на хвастовство Малороссиян, их заслуги ограничиваются только пустыми возгласами о том, что у нас так хорошо, мы то-то и то-то, и этим доказывал ничтожность их народности, а он мне отвечал, что должно действовать школами и т. д. В том же письме я ему писал, что кто любит Малороссию, тот должен не хвалить и не превозносить свою народность, а должен заботиться о просвещении и благосостоянии своих земляков на том пункте, на котором его судьба поставила, и который представлен ему от общественных властей.
8) Вы писали к Кулишу, что не считаете Малороссиян достойными высокой участи. Кулеш, защищая свою родину, между прочим ответствовал вам: «будет, может быть, время, когда от одного звука труб ее падуть стены и твердыни, для разрушения которых вы считаете необходимым оружие». Из этого видно, что вы считали необходимым действовать оружиемь. Объясните какия предположения имели вы по этому предмету?
Я писал Кулешу об оружии, вовсе не разумея какого-нибудь мятежнического действия, а говорил о слабости Малороссии, которая, быв военною страною, не могла удержать своей козацкой самостоятельности, ни даже выбиться, без чужой помощи, из-под ига польского, и писал: то разве теперь, когда уже Малороссия прежняя, козацкая совсем исчезла, разве теперь, как от труб Иисуса Навина восстанут стены ее (не помню слов, а в таком смысле), а он мне отвечал, что действительно от ее труб падуть и проч. Обстоятельно своего письма я не помню, но знаю только, что мне в своей жизни никогда не входила мысль о действии оружием за Малороссию, над движением в пользу коей и литературой ее я, как природный Русский, посмеивался.
9) Почему вы дозволяли себе иметь переписку с Кулешем, тогда как все содержание его писем или прямо преступно, или чрезвычайно сомнительно, и почему писем его тотчас же не представили начальству?
Зная Кулеша прежде, как до безумия преданного Украйне, без всяких однако политических идей и т. д., я принимал усилившуюся в нем в Петербурге привязанность к Малороссии за следствие долгого прожития вне Малороссии и вел с ним спор в намерении разуверить его историческими доказательствами. Начальству же моему известна была эксцентрическая привязанность его к Малороссии.
10) Студент Посяденко писал к Гулаку: «Я удалился на время от вашего вполне христианского общества, но дух мой никогда не удалится от него: ибо в самой глубине души моей положена мысль, никому еще не ведомая; вот почему прежде, чем увидел я Костомарова, душа моя принадлежала уже обществу, коего никто из вас не знает». Не явно ли письмом этим доказывается существование этого общества, и не известно ли вам, о какой мысли неведомой говорить здесь Посяденко?
Студент Посяденко пишет, вероятно, разумея под обществом круг знакомых. Этот студент познакомился со мною в мае прошлого года и бывал после того очень редко, пока наконец я совершенно отказал ему. Но о какой мысли неведомой говорит Посяденко, мне это неизвестно, и я полагаю, что слова его есть совершенный вздор, ибо этот студент вел жизнь совершенно уединенную, как я слышал от него же самого, и душа его верно принадлежит такому обществу, которого никто не знает и даже сам он. Впрочем, бывши мало знаком с Посяденком, я не могу уверять ни в чем, а знаю только то, что этот Посяденко никакого не показывал особенного направления, кроме обыкновенной простоты и мужиковатости студента из простого звания. Знакомство с ним и возникло и кончилось единственно по поводу перевода сочинения Пастория, к чему он оказался неспособными
11) После пасхи 1846 г. вы сказывали студенту Посяденке, что было бы не худо составить общество в духе славянском, и читали при этом несколько пунктов в роде проекта; спустя несколько дней после того, у вас Гулак и Навроцкий, рассуждая о предположении основать общество, говорили, что должно назвать его обществом Св. Кирилла и Мефодия, придумать какой-нибудь символ; а в августе того же года вы, или Гулак говорили Посяденке, что и его сделают членом того же общества. Подтверждаете ли вы это? Какие пункты проекта вы показывали Посяденке, не был ли это устав общества, вами ли он сочинен и в каком именно смысле; состоялось ли это общество и какой символ для него придуман?
Студенту Посяденке я никогда не говорил о проекте заводить общество в духе славянском, и это показание Посяденки есть самая бесстыдная ложь. Студенту Посяденке я говорил, что надобно найти таких студентов, которые бы разделили между собою труд переводить с латинского авторов, писавших о Южной России, – проект, известный начальнику нашему. Этот студент, которого я выгнал за мужичество и нахальство, теперь клевещет на меня с досады и переделывает то, что было. В августе же Посяденку я даже не видал.
Говоря о переводе с латинского, я никаких пунктов проекта не показывал, а просто дал ему книгу, а что Гулак говорил, что должно составить общество, и не придумать, а взять символом его кольцо мое с именем Кирилла и Мефодия, то это справедливо и уже мною изложено в первом показании, но это общество никогда не состоялось, по крайней меpе сам Гулак перестал мне говорить об нем. Гулак несколько раз говорил мне об этом предполагаемом плане, но так странно и смешно, что я не принимал этого никогда серьезно.
Для яснейшего же усмотрения всех обстоятельств я излагаю здесь, каким образом я познакомился с этими людьми. Прибывши в Клев в 1844 году, я в доме Юзефовича познакомился с Кулешем, которого Юзефович рекомендовал мне с самой выгодной стороны, каке человека, преданного малороссийской истории и могущего мне много пособить в занятиях историею Богдана Хмельницкого, которую я хотел тогда начинать. Потом я не был в Киеве.
В 1845 году меня перевели в киевскую гимназию учителем, где я сблизился с Кулешем и познакомился в квартире его с Белозерским и Марковичем, потом с Гулаком. Все они были напитаны пламенным желаньем трудиться для украинской истории, филологии и народности. Когда Кулеш уехал в Петербург, я, никогда не преданный украйномании, восставал против бесплодного направления, которое увлекало молодых людей от дельного занятия науками и вдавало в глупости, как напр., загадки, сказки и т. д., в тех летах, когда надобно заниматься чем-нибудь подельнее, а зная покровительство, оказываемое правительством нашим и начальством занятию славянщиною, тем более еще что я этим людям, особенно Белозерскому, хотел сделать добро, думая, что он может, занявшись славянскими языками, в чем он прежде получил достаточные основания, быть кандитатом для поездки в славянския земли, и зная притом огромные сведения Гулака, старался отклонить их от украйномании и развить в них любовь к славянству, в чем оба они имели начало.
Таким образом я занимался с Гулаком сербскими песнями по вечерам, потом он занимался законодательством древних Славян, а я древнейшею историею Славян, а Белозерский, квартировавший далеко, занимался также ревностно чешскою литературою и вообще славянскою филологиею. В это-то время пламенного занятия славянством, в котором я просиживал и дни и ночи, ибо готовился к кафедре, я сделал себе кольцо с именем Кирилла и Мефодия, будучи увлечен почиташем таких великих святых мужей, изобретателей азбуки нашей и переводчиков св. Писания, что очень понравилось Гулаку и Белозерскому, и Гулак тотчас сделал себе кольцо, хотя не такое, как у меня – что уже доказывает, что тут не было идеи общества, потому что в противном случае знаки были бы одинаковы.
Все это делалось зимою и весною 1846 г. Потом Гулак и Белозерский начали называть обществом такой круг людей, занимающихся славянством, и далее Гулак начал мечтать о том, чтоб установить определенные правила, на что я отвечал, что это ребячество. В самом деле это было следствие дерптского духа, занесенного Гулаком из места своего воспитания. Эта мысль об обществе сделалась в нем совершенным полубезумием; он сам не сознавал ни правил, ни цели, чего хотел, и увлекался то в литературу, то в политику, смотря по тому, какая книга на него подействует.
Но так как я не отвечал ему на это желанием, а смеялся, то он, казалось, и оставил. Белозерский же держал тогда экзамен, жил несколько времени у Гулака, и тогда я с ними виделся очень редко, ибо квартировал уже от них далеко, и совершенно занялся наукою и другими кругом знакомств. К тому еще мне не нравилось ребячество и фантазерство их обоих; я с ними совершенно раззнакомился до того, что Белозерский уехал из Киева не попрощавшись со мною, навсегда.
С половины мая, июнь, июль, август и сентябрь я не видал Гулака, а в октябре, как я выше заметил в первом показании, Писарев прикомандировал его ко мне, для издания Величкинской летописи. Гулак не показывал тогда ни малейшей наклонности заводить общество, занимался, кроме летописи, историею Померании и законодательством славянских народов и очень часто я доставлял ему книги из библиотеки университетской. Вообще он от меня тогда скрывался и обращался не как с близким знакомым, бывал редко и очень неохотно.
В это-то время он выманил у меня рукописное сочинение, в духе самой противозаконной украйномании, сочиненное, как я подозреваю по названию в других списках «Закон Божий», де-Бельменом, как я показал ужо прежде. С тем Гулак уехал.
А студент Навроцкий в близких отношешях со мною никогда не был и только весною, когда Гулак бредил об обществе, Навроцкий тоже заговаривался, но так бессвязно, что я до сих пор не понимаю, о каком обществе он говорил, но кажется, что он разумел под обществом круг людей, занимающихся одним предметом.
Белозерский, сколько мне помнится (ибо этому уже год), также далее не простирал своих взглядов. Поэтому я ничего не могу сказать более об этом предмете, кроме сказанного уже чистосердечно в первом моем показании, что общество Кирилла и Мефодия никогда не существовало и было одним бредом; ежели ж бы оно стало чем-нибудь правильным в противозаконном духе, то я бы непременно донес об этом.
По здравому рассудку, круг людей, занимающихся одним каким-нибудь предметом, нельзя назвать обществом, разве только принимая слово общество в таком смысле, в каком называется обществом и круг знакомых. Вольно было легкомысленным людям называть обществом то, что в глазах моих обществом никогда не было. Студенты, как Маркович, Посяденко, Навроцкий, втершись в мой дом, действительно разглашивали, что они были в обществе, что доходило стороною до моего слуха, за что я им дал отказ и даже весьма неучтивый; к несчастию, наглость Малороссиянина не знает никаких пределов вежливости, так что мой служитель Посяденку едва было не вывел за руки, а Навроцкому я принужден был сказать, чтоб он никогда уже ко мне не являлся, и только после того в остальные четыре месяца я их не видел в глаза.
Но я с этими студентами никогда не дружил и всегда считал их за пустых людей, и если они приходили в мой дом, никогда не званые, то я всегда показывал вид, что они мне в тягость, а часто просто просил уходить. Такия посещения были при том редки. Я обманулся только в Гулаке и в Белозерском, особенно в первом, ибо г. Белозерский в близких отношешях со мною не был уже по короткости времени нашего знакомства.
Гулак действительно обнаруживал склонность к либерализму, занесенную им из Дерпта, в особенности глупую и странную страсть к корпорациям и обществам, но мне после показывалось, что он изменился; Белозерский же был в начале подобно Кулешу, который над ним имел влияние, эксцентрически предан Малороссии, но ни от того, ни от другого я не видал злоумышленного, коварного, либерального направления, и мечты их мне казались детством и увлечениемь, ибо все ограничивалось нелепыми возгласами в пользу и преимущество Малороссиян над другими народами.
12) При вас, в собрании у Гулака, Савич и Навроцкий рассуждали о необходимости уничтожить в России монархический образ правления, о введении народного правления, в котором бы каждое славянское племя имело своего представителя. Савич при этом доказывал возможность произвести такой переворот и воспользоваться для этого строющеюся в Киеве крепостию. Вполне ли вы разделяли эти мнения Савича?
Савич, отрекомендованный мне Гулаком, был со мною знаком очень на далекой ноге, так что я его видал раза три в жизнь. Он оказывал либеральное расположение, за что я с ним и раззнакомился, так что когда он, уезжая за границу, хотел побывать у меня, то я приказал сказать, что меня дома нет. Он был помешан на французском комунизме и считал возможным, что общество человеческое дойдет до того, что все будет общим, даже жены, а о разговоре у Гулака я не помню, либеральных же мнений его я отнюдь не разделял.
13) С какою целию вы составили три легенды о св. Кирилле и Мефодие?
Легенды о Кирилле и Мефодие мною не составлены, а переведены из Acta Sanctorum, для сочинения моего: о том, кто просветил Россию светом христианской веры, которое сочинение, углубляя меня в житиє святых Кирилла и Мефодия и подало мысль сделать кольцо. Впоследствии, переработавши его, хотел напечатать вместе с легендами.
14) Для чего вы хранили у себя написанные на нескольких листочках стихотворения возмутительного содержания, даже «Сон», сочинение Шевченки, исполненное самых наглых и дерзких описаний особ высочайшего дома, равно обе книги, печатную и рукописную, сочинений того же Шевченки, исполненных подобных мыслей? Кто переписывал и иллюстрировал означенную рукописную книгу?
Сочинения эти я держал более для языка, но разделять гнусных мыслей, в них изложенных, я не мог никогда. Я имел намерение давно уже составить словарь малороссийских наречий в сравнении с другими наречиями славянскими и трудился над этим предприятием еще в Харькове, где помогали мне профессора Метлинский и Срезневский. Вследствие того я собирал всякий сброд на малороссийском наречии. Иллюстрированная книга была приведена в это положение де-Бальменом, которого я лично вовсе не знаю. Эта книга была у Юзефовича.
15) Кем сочинена драма на польском языке, в которой предисловие исполнено клевет на правительство России и действующими лицами выведены преступники? От кого получили вы эту драму, для чего хранили у себя и давали ли ее кому-либо для снятия копии?
Драма, писанная на польском языке, Мицкевича; я ее не читал вовсе. Бывши учителем, отнял ее у ученика, который инспектором был наказан. Я ее никому не давал и не показывал, а хранил ее у себя на оснований дозволения профессорам иметь запрещенные сочинения, но что в ней, я до сих пор не знаю, а знаю только, что она Мицкевича, по заглавию «Dziady».
16) Почему на печати вашей вырезано: «Іоанна, гл. VIII, ст. 32», и с какою мыслию вы приняли этот стих себе девизом?
На печати моей вырезанные слова означают то, что во всякой запутанности, как мирской, так и ученой, должно прибегать к истине евангельской, которая одна может освободить человека из стесненного положения.
17) Объясните содержание предъявляемых вам писем и стихов; кто такие Метлинский, Тихонович и Александров, какого рода сношения были у них с вами, не принадлежали ли они и в какой степени к Славянскому обществу?
Метлинский профессор харьковского университета. Тихонович учитель 1 гимназии в Харькове, латинского языка; Александрова не знаю и в первый раз слышу о нем.
С Метлинским и Тихоновичем я знаком совершенно дружески, как ни с кем. Живя еще в Харькове, я был с ними неразлучен и с Метлинским и Срезневским занимался славянскими языками. Метлинский и Тихонович люди самые честные, преданные правительству и так же, как и я, чуждые обществу. Такими я знал их.
Здесь в их письмах идет дело о проекте издания Сельского Чтения для малороссийского простого народа, – мысль, не заключающая ничего политического. Я уж в первом показании изложил, что было намерение издавать Сельское Чтение для Малороссиян, переводя статьи из издания князя Одоевского, мысль эта известна начальству. Я писал об этом Метлинскому, предлагая ему собрать для этого дела охотников участвовать и деньгами и пером, чтоб потом, когда соберутся средства, представить это на разрешение правительству.
Я, не видя ничего в этом ни противозаконного, ни идеи общества, о чем и писал в письме Метлинскому, взялся в числе многих участвовать в этом деле, если не пером по-малороссийски, то частию денег, выбором статей, советом, присмотром за печатанием, если то будет нужно, но не ради любви к Малороссии, а из любви к просвещению, покровительствуемому правительством. Намек на мой план есть то, что я в письме к нему писал, чтоб каждый из подписчиков получил в вознаграждение часть экземпляров и чтоб прежде всего составлена была программа, со всеми подробностями и одобренная Министерством народного просвещения, и чтоб наконец испросить содействия Министерства государственных имуществ к рассылке издания между народом.
При сем имею честь объяснить имеющиеся в письме сомнительности:
1) Здесь говорится о войне за правописание. Метлинский очень жарко спорил о том, какое правописание избрать для малороссийских сочинений, и присылал мне разные замечания по этому предмету, и я отвечал ему всегда, что это просто пустяки и смешно. Теперь он это опровергает и доказывает важность.
2) Здесь говорится о войне за дворянство. Это следующее: по поводу статьи моей в Библиотеке для чтения, и по поводу других замечаний относительно истории Малороссии, в которых я указал, что прежнее малороссийское дворянство все исчезло или ополячилось, под игом Польши, и нынешние дворяне новички и потому не имеют того высокого значения древности, как русские, возник спор, и я писал об этом Метлинскому, и он, как Малороссиян, (sic) здесь, кажется, обижается.
3) Об имении. Я точно имел намерение купить имение близ Киева.
4) «Ты понимаешь» и проч. Я писал к нему и прежде всегда говорил, что стремление к поддержанию народности необходимо связано тесно должно быть с православием и самодержавием. Что он понимает под национальными и официальными формами, я не знаю: он ссылается па Географическое общество; я не знаю изданий этого общества и потому для меня намек этот непонятен.
Александрова же стихов я объяснить не умею, ибо не знаю этого человека, а кажется, что это тоже нечто в роде украйномании. Приписку в письме Тихоновича я понимаю так, что необходимы правила для подписчиков. Метлинский любит украинский язык и песни, а Тихонович этим вовсе не занимается; оба Малороссияне по роду.
При сем имею честь, припомнивши, показать, что я несколько раз говорил Гулаку, Белозерскому и Навроцкому, чтоб они не мечтали об обществе, и если составили какие уставы, то чтоб все порвали: ибо всякое название общества есть уже преступно, на что они уверяли, что у них уже ничего нет и они об обществе не думают, почему я полагал, что бред их окончился.
Еще припоминаю, что Гулак предлагал мне несколько раз составленные им разные проекты, но я не знаю даже, до чего они клонились, и отвечал шутками на все подобные фантазии.
Имею честь представить при сем припомненное весьма важное обстоятельство. Во время занятий славянскими древностями и историею я действительно имел такую мысль, что хорошо было бы, ежели б при императореком университете св. Владимира было основано общество филологии, истории и древностей славянских; даже так, чтоб уже существующая комиссия для древностей была преобразована в такое общество.
Эту мысль я сообщала многим и в том числе помощнику попечителя. Но это были не более, как частные мысли, а не замысел, и предположение такое только тогда могло бы осуществиться, когда бы правительство сочло это нужным. Действительно, мне казалось, что такое общество всего приличнее могло бы быть названо именами св. Кирилла и Мефодия, просветителей Славян, как университет назван именем просветителя России. Эта мысль, высказываемая многими, могла породить толк о заведении общества и о моем участии в нем, и потому показание студента Посяденка, что он слышал о чем-то в роде общества Св. Кирилла и Мефодия, я, размысливши и припомнив, считаю теперь не совсем безосновательным, ибо желание возможности такого общества меня точно занимало, но желание, а не замысел.
Примитки
Подається за виданням: Грушевський М.С. Твори у 50-и томах. – Львів: Світ, 2007 р., т. 8, с. 430 – 440.